Вильгельм Адальберт Хозенфельд (Вильм Хозенфельд)
(2 мая 1895 Mackenzell, Hessen-Nassau, Германия—13 августа 1952, близ Сталинграда) — учитель, офицер немецкой армии, дослужившийся до звания капитана (нем. Hauptmann) к концу войны. Спас несколько поляков и евреев в оккупированной Польше. Возможно, наиболее известен благодаря помощи польско-еврейскому пианисту и композитору Владиславу Шпильману, который прятался в руинах Варшавы в течение последних месяцев 1944 года.
Вильгельм Хозенфельд был взят в плен советскими войсками 17 января 1945 года в небольшом городке Блоне, в 30 км западнее Варшавы, с группой солдат вермахта, которой он командовал. Хозенфельд был приговорён к 25 годам заключения как подозреваемый в военных преступлениях. Его пытали сотрудники советской контрразведки, поскольку предполагалось, что он был агентом абвера или даже службы безопасности рейхсфюрера СС (СД). Несмотря на прошения поляков и евреев в его защиту, советские спецслужбы не сняли обвинение и отказывались верить, что Хозенфельд не был вовлечён в военные преступления. Он скончался в советском плену 13 августа 1952 года около десяти часов вечера от разрыва аорты.
Из "Варшавских дневников" Владислава Шпильмана
Два дня спустя я снова отправился на поиски пищи. На этот раз мне хотелось сделать запас побольше, чтобы реже выходить из своего убежища. Пришлось искать днем, потому что я еще недостаточно изучил это место, чтобы шарить здесь ночью. Я попал на какую-то кухню, а из нее в кладовку. Там было несколько консервных банок, какие-то мешочки и сумки, содержимое которых следовало обязательно проверить. Я развязывал веревки, открывал крышки. И так увлекся, что вернул меня к действительности голос, прозвучавший за спиной:
— Was suchen Sie hier?
Сзади стоял, опершись о кухонный буфет и сложив руки на груди, стройный и элегантный немецкий офицер.
— Что вы здесь ищете? — повторил он. — Вы что, не знаете, что в данный момент сюда въезжает штаб обороны Варшавы?..
читать дальше
18
НОКТЮРН ДО–ДИЕЗ МИНОР
Я опустился на стул в углу кладовки . Внезапно понял, окончательно и бесповоротно, что выбираться из этой очередной западни у меня уже нет сил. Силы покинули меня в одну секунду, как при обмороке. Я сидел, тупо уставившись на офицера и тяжело дыша. Лишь немного погодя сумел выдавить:
— Делайте со мной что хотите, я не двинусь с места.
— Я не собираюсь делать вам ничего плохого! — Офицер пожал плечами. — Вы кто?
— Я пианист.
Он присмотрелся ко мне внимательнее, с явным недоверием, потом бросил взгляд в сторону двери, ведущей из кухни в комнаты, как бы соображая.
— Идите за мной.
Мы миновали комнату, которая по всем признакам когда-то была столовой, и вошли в следующую, где у стены стоял рояль. Офицер указал на него рукой:
— Сыграйте что-нибудь.
Видно, ему не пришло в голову, что звук фортепиано тут же привлечет находящихся поблизости эсэсовцев. Я вопросительно посмотрел на него, не двигаясь с места. Он понял мои страхи, потому что быстро сказал:
— Играйте. Если кто-нибудь появится, спрячтесь в кладовке, а я скажу, что играл, чтобы проверить инструмент.
Я опустил дрожащие пальцы на клавиши. На этот раз мне для разнообразия придется выкупать свою жизнь игрой на рояле. Два с половиной года я не упражнялся, мои пальцы огрубели, их покрывал толстый слой грязи, ногти не стрижены с того дня, как сгорел дом, где я прятался. В этой комнате не было стекол, как и в большинстве других квартир в городе, механизм рояля разбух от влаги, на клавиши приходилось нажимать с большим усилием.
Я начал играть ноктюрн до-диез минор Шопена. Стеклянный дребезжащий звук расстроенного инструмента, ударяясь о пустые стены квартиры и лестничной клетки, тихим печальным эхом отражался от домов разрушенного квартала на противоположной стороне улицы. Когда я кончил, тишина, висевшая над целым городом, казалось, стала еще более глухой и зловещей.
Откуда-то донеслось мяуканье кошки, а снизу, с улицы послышались гортанные крики немцев. Офицер постоял молча, приглядываясь ко мне, потом вздохнул и сказал:
— И все же вы не должны здесь оставаться. Я вывезу вас за город, куда-нибудь в деревню. Там вы будете в безопасности.
Я покачал головой.
— Мне нельзя выходить отсюда! — сказал я с нажимом.
Казалось, лишь теперь он начал понимать, почему я прятался в руинах. Нервно дернувшись, спросил:
— Вы еврей?
— Да.
Он опустил сложенные на груди руки и сел в кресло рядом с роялем, словно желая обдумать ситуацию.
— Да, в таком случае вам действительно нельзя отсюда выходить.
Подумав еще, он обратился ко мне с вопросом:
— Где вы прячетесь?
— На чердаке.
— Покажите.
Мы поднялись по лестнице наверх. Он тщательно и профессионально обследовал чердак и обнаружил то, чего я до сих пор не замечал. Там было еще одно перекрытие, что-то вроде сбитой из досок антресоли прямо под коньком крыши над входом на чердак Ее трудно было сразу заметить в царящем здесь полумраке. Он посоветовал мне спрятаться именно на этой «антресоли» и еще помог найти в одной из квартир лесенку. Взобравшись наверх, в свое убежище, я должен был втаскивать ее за собой.
Затем офицер спросил, есть ли у меня еда.
— Нет, я как раз искал что поесть, когда вы пришли.
— Ничего, ничего, — пробормотал он поспешно, будто стыдясь всей этой ситуации, — я принесу вам еду.
На это раз я осмелился задать вопрос — он просто вырвался у меня:
— Вы немец?
Он покраснел и чуть ли не крикнул запальчиво, будто я его обидел:
— Да, к сожалению, я немец. Я хорошо знаю, что творилось здесь, в Польше, и мне стыдно за мой народ.
Резким жестом подал мне руку и вышел. Он появился снова только через три дня. Вечером, когда уже совершенно стемнело, снизу, с чердака, раздался шепот:
— Эй, вы там?
— Да, — ответил я.
Что-то тяжелое упало рядом со мной. Я нащупал через бумагу несколько буханок хлеба и еще что-то мягкое, впоследствии оказавшееся завернутым в пергамент мармеладом. Отодвинув сверток, я быстро позвал:
— Подождите минутку.
Голос из темноты ответил нетерпеливо:
— Ну что? Давайте побыстрее. Часовой видел, что я сюда иду, мне нельзя задерживаться.
— Где советские войска?
— В районе Праги, на другой стороне Вислы. Держитесь. Осталось еще несколько недель. Самое позднее к весне война закончится.
Голос замолк. Я не знал, ушел офицер или нет. Но потом он заговорил снова:
— Вы должны выжить! Слышите?! — Голос звучал твердо, почти как приказ, словно офицер хотел вселить в меня веру в счастливое для нас окончание войны. После этих слов я услышал скрип закрывающейся двери.
Не знаю, сумел бы я тогда не сломаться и не покончить с собой, что я уже не раз собирался сделать, если бы не газеты, в которые немец завернул хлеб. Номера были свежие, и я постоянно их перечитывал, черпая силы в сообщениях о поражениях немецких войск, все быстрее отступавших на всех фронтах в глубь рейха.
Снова потянулись недели, бесконечные и однообразные. Артиллерию со стороны Вислы было слышно все реже. Бывали дни, когда тишину не нарушал ни единый звук выстрела.
Жизнь в штабе, разместившемся в крыльях здания, шла своим чередом. По лестницам сновали солдаты, они частенько заглядывали на чердак, принося и унося какие-то свертки, но мое убежище было выбрано очень удачно, ни одному из них и не пришло в голову заглянуть на «антресоль». Перед домом со стороны проспекта Независимости без устали ходили часовые. И днем и ночью я слышал их притоптывание на морозе. Я выскальзывал из моего логова лишь с наступлением полной темноты, чтобы принести воды из разрушенных квартир, где оставались манны с водой.
12 декабря я виделся с офицером в последний раз. Он принес мне хлеба больше, чем в прошлый раз, и еще пуховое одеяло, и сообщил, что его часть покидает Варшаву, но я не должен терять надежду, потому что уже в ближайшие дни русские начнут наступление.
— На Варшаву?
— Да.
— И как мне выжить в уличных боях? — тревожно спросил я.
— Если и вы, и я пережили эти пять лет ада, — ответил он, — то, видимо, нам суждено остаться в живых. Надо в это верить.
Ему уже пора было идти, и мы стали прощаться. Эта мысль пришла мне в последний момент, когда я раздумывал, как его отблагодарить, поскольку он ни за что не хотел взять мои часы — единственное богатство, которое я мог ему предложить.
— Послушайте! — Я взял его за руку и стал горячо убеждать:
— Вы не знаете моего имени, вы о нем не спрашивали, но я бы хотел, чтобы вы его запомнили, ведь неизвестно, что будет дальше. Вам предстоит далекий путь домой, а я, если выживу, наверняка сразу начну работать, здесь же, на месте, на том же самом Польском радио, где работал до войны. Если с вами случится что-нибудь плохое, а я смогу чем-то помочь, запомните: Владислав Шпильман, Польское радио.
Он усмехнулся как обычно — сурово и словно нерешительно, с некоторой неловкостью, но я почувствовал, что это, наивное в моем положении, желание помочь — было ему приятно.
В середине декабря ударили первые крепкие морозы. Когда в ночь с 13 на 14 декабря я пошел за водой, то обнаружил, что все замерзло. В какой-то квартире на другой лестничной клетке я подобрал чайник и кастрюлю и, вернувшись на свой чердак, выдолбил из кастрюли кусочек льда и положил в рот. Но, полученная таким образом вода, не утоляла жажды. Мне пришла в голову другая мысль. Я укрылся пуховым одеялом и приложил кастрюлю со льдом к голому животу. Спустя какое-то время лед стал таять. В последующие дни я так добывал себе питьевую воду, пока мороз не ослаб настолько, что лед стал таять при температуре воздуха на чердаке.
Наступило Рождество и новый, 1945-й, год — шестой раз за время войны. Это были самые тяжелые праздники из всех, что мне пришлось пережить, — на грани всех моих сил. Я лежал в темноте, слушая, как ветер стучит кровельным железом и переворачивает обломки мебели в сожженных и разрушенных квартирах. Между порывами ветра доносился писк и шуршание мышей и крыс, бегавших по чердаку. Иногда они залезали ко мне на одеяло, а когда я спал, то и на лицо, царапая его на бегу своими острыми коготками.
Я вспоминал прошлые праздники, довоенные, а потом и военные: тогда у меня был дом, родители, брат и сестры. Потом у нас уже не было дома, но мы были вместе. Потом я остался без родных, но вокруг были люди. Сейчас я был так одинок, как, пожалуй, никто на земле. Когда Дефо создавал идеальный образ отшельника — Робинзона Крузо, он все же оставил ему надежду на встречу с людьми, и одна только мысль о возможности близкой встречи поддерживала его и утешала. А мне от людей — когда они приближались ко мне — приходилось прятаться под угрозой смерти. Чтобы выжить, я должен был оставаться один, совершенно один.
Утром 14 января меня разбудило необычное оживление в доме и на улице. Подъезжали и отъезжали автомобили, по лестницам бегали военные, слышались нервные, возбужденные голоса, из дома все время что-то выносили и, кажется, складывали на грузовики. В ту же ночь со стороны молчавшего до сих пор фронта на Висле послышался грохот орудий. До района, где я находился, снаряды не долетали. От постоянного глухого гула дрожала земля, вибрировали стены дома и железо на крыше, сыпалась штукатурка. Вероятно, это работали знаменитые реактивные минометы — «катюши», о которых так много говорили еще до восстания. От радости и волнения я позволил себе безумный поступок, в моем положении непростительный: выпил целую кастрюлю воды.
Через три часа ураганный артиллерийский огонь прекратился, но я по-прежнему пребывал в состоянии крайней эйфории. Ночью не сомкнул глаз. Если немцы решили не оставлять развалины Варшавы, вот-вот начнутся уличные бои, и тогда я могу погибнуть, что явится последней, завершающей ферматой моих страданий.
Но ночь прошла спокойно. Около часа ночи я услышал, как последние немцы собираются на улице и уходят. Наступила тишина, такая глубокая, какой не было все три последних месяца, когда город словно вымер. Больше не слышно шагов часовых перед домом. Не слышно грохота орудий. Я потерял представление о том, что происходит. Где же теперь фронт?
И только на рассвете следующего дня тишину прорвали самые неожиданные звуки. Установленные где-то совсем рядом громкоговорители передавали сообщение о поражении немцев и о том, что армия Жимерского вместе с Красной Армией освободили Варшаву.
Значит, немцы ушли без боя.
Когда окончательно рассвело, я начал лихорадочно готовиться к выходу на улицу. Я уже надевал шинель, которую мне дал офицер, чтобы я мог в ней ходить за водой, как вдруг снова раздались мерные шаги часовых перед домом. Неужели, польские и советские войска отошли? В полном отчаянии я повалился назад в свою берлогу. Подняться меня заставили новые звуки, которых здесь не было слышно уже много месяцев: женские и детские голоса, спокойно беседующие, безмятежные, словно дети с мамами просто шли на прогулку.
Неопределенность ситуации стала уже невыносимой, и я решил во что бы то ни стало выяснить, что происходит. Быстро сбежав вниз по лестнице моего, всеми покинутого дома, я из парадного выглянул на проспект Независимости. Было серое, туманное утро. Слева, не очень далеко от меня, стоял солдат в мундире, чьем — трудно понять на расстоянии. Справа в мою сторону шла какая-то женщина с котомкой за плечами. Когда она приблизилась, я решился заговорить с ней.
— Будьте добры, — попытался я позвать ее вполголоса. Она посмотрела на меня и с громким криком: «Немец!» бросилась бежать. Тут меня заметил солдат и не долго думая пустил в мою сторону автоматную очередь. Пули рассыпались по стене рядом со мной. В лицо ударило крошкой разлетающейся штукатурки. Не мешкая, я взбежал по лестнице наверх и спрятался. Через несколько минут, выглянув в окошко на улицу, я увидел, что весь дом окружен. До меня долетали голоса солдат, обыскивающих подвалы, выстрелы и разрывы ручных гранат.
Мое положение становилось совершенно абсурдным. После всего пережитого, на пороге свободы быть по недоразумению убитым польскими солдатами в освобожденной Варшаве! Я стал соображать, как дать им понять, что я поляк, прежде чем они успеют меня подстрелить. Они явно были уверены, что здесь прячется немец. Тем временем к дому подтянулся еще один отряд солдат, на этот раз в синих мундирах — позже я узнал, что это была часть, охранявшая железную дорогу и случайно проходившая мимо. Значит, на меня охотилось уже два отряда вооруженных людей.
Я стал медленно спускаться вниз, крича изо всех сил:
— Не стреляйте! Я поляк!
Послышались шаги — кто-то быстро бежал вверх по лестнице.
Из-за перил вынырнула фигура молодого офицера в польском мундире, с орлом на конфедератке. Он направил на меня пистолет и крикнул:
— Hande hoch!
Я повторил:
— Не стреляйте! Я поляк!
Поручик даже покраснел от злости.
— Так какого черта вы не слезаете вниз?! — заорал он. — Какого черта шляетесь здесь в немецкой шинели?!
Только обыскав меня, а потом и присмотревшись повнимательнее, мне поверили, что я не немец, и решили взять меня с собой в казарму. Там можно было помыться и наесться, пока я не пойму, как быть дальше.
Но я не мог вот так просто уйти от них. Я дал себе зарок, что непременно обниму первого поляка, которого встречу, когда придет конец немецкой, оккупации. Я должен был так сделать. Но это оказалось непросто. Поручик долго отнекивался, приводя все мыслимые аргументы, кроме одного-единственного, о котором он не упомянул из деликатности. Только когда я его наконец поцеловал, он достал карманное зеркальце, поднес к моему лицу и сказал со смехом:
— Вот, взгляните на себя и оцените мой патриотизм!
Спустя две недели, вымытый, отдохнувший и отъевшийся в воинской части, я, впервые за последние шесть лет без страха, свободным человеком шагал по улицам Варшавы. Я шел на восток, в сторону Вислы, чтобы попасть на Прагу — когда-то далекое и небогатое предместье, теперь же это была вся Варшава, поскольку остальную ее часть немцы стерли с лица земли.
Я шел по середине широкой, некогда оживленной городской магистрали, сейчас я был здесь единственным пешеходом. Далеко, насколько видел глаз, не было на ней ни одного целого дома. На каждом шагу приходилось обходить или перелезать через завалы, я карабкался на них, как на скальные осыпи. Ноги путались в оборванных телефонных и трамвайных проводах, в клочьях тряпок, которые раньше, возможно, украшали чьи-то квартиры или их надевали на себя люди, теперь уже покойные.
Около одного дома, рядом с баррикадами повстанцев, лежал непогребенный человеческий скелет, небольшой, с мелкими костями, явно принадлежавший девушке — на черепе еще сохранились длинные светлые волосы, труднее всего поддающиеся разложению. Рядом со скелетом валялся поржавевший автомат, на костях правого предплечья среди лохмотьев одежды виднелась бело-красная повязка с поблекшей надписью «АК».
От моих сестер,— красавицы Регины и полной юной серьезности Гали, не осталось и этого, и я никогда не найду могилы, на которой мог бы молиться за упокой их душ.
Я остановился передохнуть и посмотрел вдаль: от северной части города, где когда-то находилось гетто и где уничтожили полмиллиона евреев, не осталось ничего. Даже стены сожженных домов были повержены на землю — немцам под ноги.
С завтрашнего дня я должен начать новую жизнь. Как жить, если за тобой — только смерть? Как из смерти черпать силы для жизни?
Я двинулся вперед. Порывистый ветер грохотал каким-то железом в руинах, свистел и выл в глазницах выжженных окон. Наступали сумерки. С тяжелого темнеющего неба сыпал снег.
POSTSCRIPTUM
Через две недели один из моих коллег с Радио, скрипач и участник восстания Зигмунт Ледницкий, возвращался после военных скитаний в Варшаву. Шел, как и многие другие, пешком, лишь бы поскорее добраться до своего города. По дороге им встретился временный лагерь для немецких военнопленных. Они лежали вповалку за колючей проволокой, так же как несколько месяцев назад лежали за проволокой все уцелевшие жители Варшавы: мужчины, женщины и малые дети.
Описывая мне, что произошло потом, Ледницкий признавался, что не должен был этого делать, но он просто не смог сдержать свой порыв. Подойдя к ограде, он обратился к немцам: «Вы заявляли, что вы — цивилизованный народ, а у меня, артиста, отобрали все, что у меня было, — мою скрипку». Какой-то офицер с трудом поднялся со своего места и шатаясь подошел к проволоке. Он был худой, заросший и оборванный. Вперив в Ледницкого взгляд, полный отчаяния, он сказал:
— Может, вы знаете Шпильмана?
— Конечно знаю!
— Я немецкий офицер, — зашептал он лихорадочно. — Я помог Шпильману, когда он прятался на чердаке штаба обороны Варшавы. Передайте ему, что я здесь. Пусть меня спасет, умоляю вас...
В этот момент подошел охранник.
— С заключенными разговаривать запрещается. Отойдите!
Ледницкий отошел. Но тут же сообразил, что не знает фамилии этого немца. Он вернулся обратно к ограждению, но охранник уже отвел офицера довольно далеко.
— Как вас зовут? Ваша фамилия?!
Немец обернулся, что-то прокричал, но Ледницкий не понял.
Я тоже не знал, как его звали. И не хотел знать — из соображений простой осторожности. Если бы меня схватили и под жестокими пытками, которые были для немецкой полиции обычной практикой, потребовали сказать, кто принес мне хлеб, я мог бы его выдать.
Я сделал все, что в моих силах, но так и не вышел на его след. Лагерь военнопленных перевели в другое место. А куда — узнать не удалось. Это была военная тайна. Но может, все же этот немецкий офицер — единственный человек в немецком мундире из всех, кого мне довелось встретить, — в конце концов благополучно вернулся домой?
Иногда мне случается выступать с концертами в доме № 8 по улице Нарбута в Варшаве, где в 1942 году я таскал известь и кирпичи; здесь работала бригада из гетто, которую расстреляли сразу же, как только квартиры для офицером гестапо были готовы. Но и офицеры не долго радовались своим прекрасным квартирам. Сегодня в этом доме, который сохранился, помещается школа. Я иногда выступаю там перед детьми, и не подозревающими о том, сколько страданий и смертельного страха мне пришлось пережить в этих солнечных школьных классах.
Отрывок из фильма "Пианист", посвященного выживанию Владислава Шпильмана во время Второй мировой войны
@темы: [Video]